– А князь что?..
– Его сиятельство тоже настоящий русский человек. Он потрепал Протаса Иваныча по плечу так ласково и говорит: “Правды-то нам и нужно, Протас Иванович! Все нынче изолгались и врут, говорит, как сивые мерина. Я и не знаю, кому верить… Так как же не ценить нам таких простых людей, как вы”. При этих словах и Протас Иваныч не выдержал – ты знаешь ведь его сердце? – он заплакал и от полноты чувств князя-то в ручку, а сам шепчет: “Не обессудьте, ваше сиятельство! Я, говорит, не могу, сердце переполнено от таких слов… Я русак бесхитростный”. И тогда его сиятельство изволили обнять его, и, обнявшись, они простояли так минуты две и оба плакали… А за правду-то Протасу Иванычу велели выдать подъемных две с половиной тысячи… И то сказать: мундирчик-то на нем был ветхенький; его сиятельство обратили внимание, а Протас Иваныч на это замечание опять-таки прямо, наотмашь: “Не из чего мне, ваше сиятельство, новых мундирчиков шить. Можно походить и в старом мундирчике, подкладочку новую ластиковую поставить, что ли, если душа чистая”. И тут же, попросту, продекламировал:
Вот идет Петрушка -
Черный трубочист,
Хоть лицом он грязен,
Но душою чист…
Его сиятельству очень понравился этот стишок… Он несколько раз заставил Протаса Иваныча повторить его и просил записать на память, причем, как рассказывал Протас Иваныч, дал о стишке такой одобрительный отзыв: “Стишок отменно хорош и остроумен. Автор выразил в нем патриотические чувства и зрелый талант”.
Одним словом, про дяденьку Протаса Ивановича ходило немало рассказов, свидетельствующих об его уме, находчивости, бескорыстии и, главное, об его способности резать “правду-матку”, ни перед кем не стесняясь, с наивной грубостью медведя и с чистосердечием откровенного человека.
И – что всего удивительнее – эта откровенность не только не представляла неудобств, а, напротив, усеяла жизненный путь Протаса Ивановича розами и фиалками.
Протас Иванович еще и в молодых годах не стеснялся резать “правду-матку” и этим самым отличался от своих товарищей по успехам в жизни. Товарищи его не столь плотные, как дяденька, не имели такого пристрастия к откровенности и, напротив, достигли успехов тощим видом, скромностью и готовностью иметь столько правд у себя в боковом кармане, сколько находилось над ними начальников.
Дяденьке Протасу Ивановичу, очевидно, не к лицу были такие приемы. Он и в молодые годы был коренаст и необыкновенно толст, имел широкую грудь и короткую шею, на которой была помещена большая голова, с трудом поворачивающаяся, точно она была пришита к затылку. С такою наружностью как ни ухитряйся, а трудно пробраться в задний карман начальства и сидеть в нем, как в маленьком раю. Тощему это можно, а толстому – нельзя. И как ни старайся, а никак не сделаешь из румяного, брызжущего здоровьем, широкого мясистого лица с вечно веселой улыбкой – той изжелта-бледной физиономии без улыбки, а с одной только готовностью умереть во всякое время дня и ночи, – которой обыкновенно отличаются худощавые люди, достигающие намеченной цели тихонько, не торопясь, более помалчивая, чем болтая.
А мой дяденька к тому же был болтлив, как сорока. Он болтал, не останавливаясь, кряду по пяти часов, сидя за своим письменным столиком, – и как он ухитрялся, это уж его дело, – но только порученные ему дела исполнялись как следует тощими переписчиками. Он, бывало, подмахнет и опять болтает насчет того, что без правды никак нельзя жить на свете такому толстому и веселому человеку.
Он и тогда уж резал “матку-правду”, так что худощавые его товарищи не без удовольствия чаяли, что скоро Протаса Ивановича уберут и заменят его тощим человеком. Однажды он так горячо объяснял своему непосредственному начальнику о том, что он русский человек и – “уж прошу меня простить” – любит по простоте резать “матку-правду” (эти два слова были его любимыми и впоследствии он даже испросил разрешение включить их в свой герб), что все худощавые ждали неминуемого скандала, так неистово Протас Иванович бил себя в грудь кулаком и так громко говорил в глаза такие вещи, о которых обыкновенно только думают. Но, к общему изумлению, никакого скандала не произошло. Напротив, непосредственный начальник (тоже из худощавых) как-то особенно пристально взглядывал на Протаса Ивановича и, когда последний несколько успокоился, вытер слезу благородного негодования, стер пот со своего лба и перестал терзать свою широкую грудь увесистым кулаком, худощавый начальник тихо, с едва заметной улыбкой на тонких губах, взял его под руку, отвел к себе в кабинет и спросил:
– А сколько вам лет, молодой человек?
– Двадцать семь!
– Вы, молодой человек, далеко пойдете… В вас оригинальность есть… Впрочем, как же и не быть?.. Эк вас разнесло как! – улыбнулся начальник не то насмешливо, не то как-то загадочно. – Вам нельзя, как нам, худощавым… Хе… хе… хе… А за вашу правду благодарю… очень даже, но жаль, молодой человек, что я не могу воспользоваться ею как следует… Вы, верно, еще не знаете?.. Я уволен в отставку и… – худощавый запнулся, – и уж не имею возможности оценить вашей прямоты по достоинству!
Худощавый протянул руку и взглянул опять в глаза Протасу Ивановичу, но – странное дело! – Протас Иванович осовел, лицо его вдруг потеряло выражение благородного негодования, и глаза как-то смотрели вкось, избегая встречи с глазами бывшего непосредственного начальника.
– Ну, желаю вам, молодой человек, всего хорошего… Если, когда что… не забудьте и нас… Эк вас разнесло!.. Хе… хе… хе!..